Семинар - Идиот как тип романа Ф.М. Достоевского - файл n1.doc

приобрести
Семинар - Идиот как тип романа Ф.М. Достоевского
скачать (109 kb.)
Доступные файлы (1):
n1.doc109kb.17.09.2012 16:06скачать

n1.doc

1. Идейный замысел и две редакции романа.

Редакции романа

Это «план» романа « Идиот », озаглавленный писателем «Основные точки первой части», содержащий наконец схему развития сюжета, очень близкую к окончательной: «Вагон. Знакомство. (Происшествие). Разговор. Сошлись было. Встреча с генеральским семейством. Романтические предположения 2-х молодых людей 22 лет...»203 Следующий текст содержит сюжетную линию, впоследствии отвергнутую писателем и соответствующую «лицу» изображенного здесь главного героя романа с его «страстными и бешеными порывами». Интересно, что встреча в вагоне поезда осталась в окончательном варианте в качестве зачина сюжета. Вплоть до этого момента казалось бы еще очень предварительный план « Идиота » совершенно точно совпадает с началом романа в его окончательной редакции . Два «молодых человека», которые «сошлись», познакомившись в «вагоне», – это, конечно, будущие Мышкин и Рогожин. Именно в момент их знакомства, в самом начале произведения, Достоевский дает развернутые описания их внешности. Мы знаем, что позже писатель резко изменил свой замысел, вместо «страстного и гордого» « Идиота » поставив в центр повествования совершенно противоположный ему по этической направленности образ «положительного прекрасного человека», Мышкина.

Однако не может не быть замечено и то, что характер Рогожина, второго главного героя « Идиота », удивительно много общего имеет с тем « Идиотом », героем первых редакций романа , над которым так много работал писатель: сохранены (точнее, унаследованы) и характерные черты его личности, и некоторые его поступки, свойственные « идиоту » первой редакции романа , сопровождаемой этими портретами.

Не противоречит этому предположению и сравнение этих рисунков Достоевского с литературным портретом Рогожина, который во время его встречи в вагоне поезда с Мышкиным выглядит следующим образом: «небольшого роста, лет двадцати семи, курчавый и почти черноволосый, с серыми маленькими, но огненными глазами. Нос его широк и сплюснут, лицо скулистое; тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку; но лоб его был высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица...» (подчеркнуто мною. – К.Б.)204. Среди различных примет внешности этого странного человека писатель подчеркивает знакомые нам по предыдущим описаниям черты «клокочущего героя», « идиота » первой редакции . Он отмечает в его лице «что-то страстное, до страдания, не гармонировавшееся с нахальною и грубою улыбкой и с резким самодовольным его взглядом»205. Трудно найти более точное описание для характеристики того лица, которое мы видим на рисунке, описывая его, нам пришлось бы повторить все то, что писатель говорит о лице Рогожина. Первоначальный замысел романа « Идиот » и его окончательный вариант – почти разные произведения, однако работа писателя по формированию «лика» его главного героя первой редакции « Идиота » не пропала даром, реализовавшись в характере и внешности другого героя – Рогожина.

Герой начальных планов ранней редакции — младший нелюбимый сын в разорившемся генеральском семействе. Разрушение уклада его, возникновение в нем сложных драматических отношений Достоевский использовал для того, чтобы изнутри показать социальные процессы времени. Идиот кормит семью, унижен, болен падучей. Идиотом он прослыл из-за нервности, необычности слов и поступков. По своему характеру он близок к Расколькикову. Идиот наделен «гордостью непомерной» и «потребностью любви жгучей»: это «формирующийся человек», который при жажде самоутверждения и отсутствии «веры» во что-либо (IX, 141, 166), от избытка внутренних сил способен к крайним проявлениям и добра, и зла.

Воспроизведению атмосферы семейного «безобразия», а также судьбы предшественницы Настасьи Филипповны, названной сначала именем гетевской Миньоны (персонажа романа «Годы ученья Вильгельма Мейстера»), а затем Ольги Умецкой, послужил судебный процесс Умецких. За процессом этим Достоевский в ту пору внимательно следил по русским газетам . Миньона-Умецкая, приемыш, падчерица сестры Матери, терпящая в семье унижения и подвергающаяся «покушениям», характеризуется как «мстительница и ангел» (IX, 142, 178), вызывая в воображении писателя облик пятнадцатилетней Ольги (доведенной варварским обращением родителей, особенно избивавшего ее отца Владимира Умецкого, до того, что она четыре раза поджигала дом родителей). Другая предшественница Настасьи Филипповны — героиня, условно обозначенная именем шекспировской Геро («Много шуму из ничего»). В ней одновременно проступают и некоторые черты Аглаи Епанчиной.

В подготовительных набросках к первой редакции «Идиота» можно условно выделить девять хронологически разных сюжетных пластов. В каждом из них претерпевают изменения планы романа, его герои, идеологические акценты в их освещении. И хотя замысел романа еще далек от окончательного, некоторые зерна, из которых произрастает будущая художественная ткань его, начинают обозначаться. Так, например, в выделяемом условно третьем плане, составленном в середине октября 1867 г., вводится второе, более знатное генеральское семейство. Зарождается мысль о параллели между Епанчиными и Иволгиными. Одновременно намечается неизбежная гибель героини в финале.

2. пореформенная действительность.

4. Дворянство и экономическое развитие: “обманутые” и “обманщики”.
Поиски способов для идеологического обращения части дворянства к народным началам сопровождаются у Достоевского напряженными размышлениями о роли того же дворянства в текущей социально-экономической эволюции страны: “То что называется в России обществом, набиралось и составлялось из помещиков. В последнее время из чиновников (буржуазия), — замечал Достоевский уже в 1865. — Теперь помещиков нет. Наше общество должно быстро измениться” (20; 205). Социальное перемещение компонентов бывшего дворянства не может не сказываться на будущем русского общества при переходе к свободным финансово-торговым отношениям от прежнего, еще доденежного экономического уклада, основанного на принудительных рабочих отношениях и на бюрократически-сословных механизмах управления.

Крайняя неустойчивость социального уклада, глубокий кризис традиционных ценностей и динамизм новых экономических сил характеризуют исторический фон “Идиота”. Символом этой всеобщей шаткости и является “случайность” богатства, действующая как один из главных двигателей сюжета: хаотический, иррациональный поток денег постоянно смешивает карты, и внезапно влияет на приключения всех лиц и на отношения между ними, через ряд неожиданных поворотов, достойных искусного фельетониста.

Не лишним будет напомнить условия, в которых развивалась русская экономика в первые годы после реформы. Общий план освобождения крепостных достаточно известен: за полученные земельные наделы крестьяне должны были немедленно уплатить бывшим владельцам 20% выкупа, при определении которого за основу брался прежний оброк, а остальные 80% выдавались государством процентными кредитными бумагами, которые крестьянам требовалось возместить государству в течение 49 лет (выкупные платежи).

Этот порядок, едва ли не самый уравновешенный в теории, имел следующие практические последствия: а) переоценка наделов и хроническая задолженность крестьянами государству выкупных платежей надолго лишили сельское население денежных излишков и мешали расширению рыночного спроса; б) выдача кредитных бумаг помещикам временно лишала государство самых необходимых инвестиционных фондов на финансирование производительных предприятий; в) все более углублялось экономическое неравенство внутри самого дворянского сословия. Уже в 1858-ом году 40% дворян владело лишь 3% всех крепостных мужского пола, и большинство кредитных бумаг, выданных государством при уничтожении крепостного права было сразу распродано массой разорившихся дворян чтобы погасить банковские долги (426 млн. рублей в 1859-ом году) и чтобы сохранять традиционный непродуктивный образ жизни.

Итак, “роковой” характер, приписанный Достоевским денежным передвижениям — это символ экономической системы, где накопление капитала не зависит от конкретного товарного производства, но от чисто финансовой спекуляции в контексте бюрократического застоя и отсталых экономических структур, все еще функционирующих на основе принудительной работы и прямого, доденежного товарного обмена: “В наш век все авантюристы!” — уныло заявляет князю Коля Иволгин, — “и именно у нас, в России, в нашем любезном отечестве” (8; 113). Предельные формы подобной аккумуляции капитала (принимающие, по истолкованию Лебедева, апокалиптический масштаб) — ростовщичество, азартная игра, грабеж. В этом плане “Идиот” не отличается от непосредственно предшествующих ему сочинений (“Преступление и наказание”, “Игрок”).

Особенность “Идиота” состоит в гораздо более широком спектре социального анализа. Тема “роковой” власти денежного потока над судьбами и над самой сущностью промотавшихся представителей бывшего дворянства намечается еще в самых начальных вариантах романа: “У этих людей, покамест деньги, то если не умны, то по крайней мере они представительны, в числе человеков, — пишет Достоевский уже в первом описании героев. — Без денег же они быстро падают” (9; 140-141). В окончательной редакции этот мотив воспроизводится в образе Гани Иволгина, наиболее тесно связанного с героями первоначальной редакции, но “демонический” вихрь денег охватывает волей-неволей всех членов старого общества.

Тема эта, однако, связана не только с идеализацией архаических общественно-культурных форм, цельность которых якобы разлагается современным “духом меркантильности”, но и с трезвым анализом конкретного социально-экономического положения России середины 60-ых годов. “Это даже и не буржуазия; это какие-то вполне уж личинки”, пишет Достоевский в записи 1865-го года об “огромной массе”, которая “живет перебиваясь копейками и ничего не видя, кроме своих интересов”, и заключает: “Своя связь была нарушена, новая не завелась под гнетом административных начал, а у буржуазии, по крайней мере до конца концов было что-то, что ее связывало” (20; 194).

Сразу после реформы, вместо того, чтобы перейти к новому социальному блоку, свободному от прежних бюрократических и сословных структур, экономическая инициатива и общественно-политическая проектировка остаются в руках тех же “чиновников”, умножение которых, “в сущности, составляет все наши реформы”, — отмечает Достоевский, и продолжает: “Аристократ есть тот, кто не имеет понятия об труде для своего существования” (9; 222). Исчезновение старых механизмов принудительной экономической регламентации превращает паразитизм, свойственный дворянско-чиновничьей элите, в спекулятивную настроенность.

“Столкновение страшное новых людей и новых требований с старым порядком” (28, 2; 281) — читаем мы в письме к Майкову от марта 1868. И в начале приблизительно тогда же написанной третьей части романа Достоевский иронически противопоставляет недостаток “практических людей” размножению “политических людей <…>, генералов <…>, управляющих” в обществе, потрясенном транспортным хаосом, товарной нехваткой и бюрократическим произволом: “Правда, говорят, у нас все служили или служат, и уже двести лет тянется это по самому лучшему немецкому образцу, от пращуров к правнукам, — но служащие-то люди и есть самые непрактические, и дошло до того, что отвлеченность и недостаток практического знания считались даже между самими служащими, еще недавно, чуть не величайшими добродетелями и рекомендацией”.

В чиновнически-застойном и бездушно-подражательном послепетровском обществе “практичность” отождествляется не с независимой предпринимательской способностью нового общественного блока, но с карьерой “генерала”-бюрократа, с полным “недостатком оригинальности”, превращающимся теперь (по мере раскрепощения экономической жизни) в чистую спекулятивную анархию: “Если, например, в продолжение десятков лет все тащили свои деньги в ломбард и натащили туда миллиарды по четыре процента, то, уж разумеется, когда ломбарда не стало и все остались при собственной инициативе, то большая часть этих миллионов должна была непременно погибнуть в акционерной горячке и в руках мошенников — и это даже приличием и благонравием требовалось”. Еще раз подчеркивается органическая связь прежнего, “паразитно-бюрократического” дворянства с теперешним, “спекулятивным”: “Именно благонравием; если благонравная робость и приличный недостаток оригинальности составляли у нас до сих пор, по общепринятому убеждению, неотъемлемое качество человека дельного и порядочного, то уж слишком непорядочно и даже неприлично было бы так слишком вдруг измениться” (8; 268-269).

“Обманутые” и “обманщики” — зеркальные разветвления старого дворянского сословия, что довольно явно показано в романе: генерал Иволгин представляет “промотавшуюся”, “обманутую” половину бывшего дворянства, с его привязанностью к отжившей военно-патриотической риторике, характерной для социально-культурной системы прежних времен, но которая теперь представляет лишь гротескное отражение общественной и нравственной деградации его носителя. С социальной точки зрения Иволгин полностью сливается с плебейской средой, представителями которой являются Птицын, совершающий обратный, “восходящий” социальный путь, и Лебедев.

Тоцкий и генерал Епанчин — наоборот, типичные представители противоположной “деловой” эволюционной линии дворянства. Один — “помещик и раскапиталист, член компаний и обществ”, другой — бывший откупщик, владеющий недвижимостью, землями, член акционерных компаний, они ведут “большую дружбу” (8; 11), основанную как раз на деловых связях. Происходя оба из низших слоев дворянства (Епанчин — даже из солдатских детей), в первой части романа они являются настоящими Диоскурами беззастенчивой спекуляции и социального карьеризма.

Тоцкий исчерпывает себя в исключительно отрицательной роли обольстителя-спекулянта, и вынужден исчезнуть, когда за “разрушительной” первой частью романа следует “созидательный”, хотя и судорожный, поиск положительных моделей: он “пропадает”, женившись на “одной заезжей француженке высшего общества, маркизе и легитимистке” (8; 154), представляющей прямую социально-политическую проекцию консервативно-делового “чрезвычайного эгоизма” (8; 34) самого Тоцкого.
3. «положительно прекрасный человек» и роль евангельских и литературных традиций в раскрытии характера Мышкина (проблема архетипа)

В широком смысле слова речь идет об идеале, а идеал Ф.М.Достоевский неразрывно связывал с образом Христа – высшим воплощением идеала нравственной чистоты. Версия о Мышкине как о «князе Христе» в последнее время становится центром дискуссий. Некоторые исследователи творчества Ф.М.Достоевского (Р.Г.Назиров, Г.Г.Ермилова, К.А.Степанян и т.д.) считают, что образ героя в романе не противоречит замыслу автора. По мнению К.А.Степаняна, «положительно прекрасный» герой Мышкин сумел сохранить «почти в первозданной чистоте дарованный ему образ Божий».

Ряд же литературоведов (В.М. Лурье, А.П. Белик) говорят о неудаче замысла. А.П. Белик, например, говорит о том, что «ни цельности, ни жизненной полноты, ни завершенности. положительно прекрасного типа не вышло из обаятельного Мышкина, хотя он и не смешон»[26].

Известный исследователь творчества Ф.М.Достоевского Г.М.Фридлендер хотя и не отрицает идеальности образа князя Мышкина, говорит, что «призывы князя к самоусовершенствованию не услышаны». «Положительно прекрасный» человек, с его точки зрения, оказался бессильным перед злом мира и Ф.М.Достоевский, по мнению исследователя, «был вынужден показать всю слабость и немощь, и бессилие идеалов воплощенных в князе Мышкине».

Е. Г. Новикова, Томск

Евангельские тексты и проблема преступления и наказания в романе Ф. М. Достоевского “Идиот”

Одной из тайн “Идиота”, этого, может быть, самого загадочного романа Ф. М. Достоевского, для меня всегда было включение в него рассказа писателя о своем страшном духовном опыте человека на эшафоте. Если говорить точнее, прежде всего неясны причины включения этой уникальной исповеди Достоевского именно в данный роман, невольно рождаются вопросы, какова связь между ней и романным сюжетом, есть ли такая связь вообще и т.д. В данной работе предпринята попытка дать ответы на некоторые из поставленных здесь вопросов в пространстве бытования в романе евангельских текстов, основной функцией которых в зрелом творчестве писателя представляется порождение и возможное выражение сущностных романных смыслов.

Специфика образа Мышкина — “КНЯЗЬ ХРИСТОС” — обусловила ведущие литературоведческие подходы к “Идиоту”, которые осуществляются в основном в плане христианской проблематики. Поэтому закономерно и изучение в нем евангельских текстов, наметившееся уже в работах начала века и развернутое в “Примечаниях” к роману в академическом Полном собрании сочинений и писем писателя (9; 329-439), а также в исследованиях, посвященных образу Мышкина. Однако бытование евангельской цитаты в “Идиоте” нуждается в дальнейшем осмыслении. Интересно то, что в этом романе, который часто воспринимается как авторское высказывание о христианстве, собственно евангельский текст представлен достаточно скромно. Это особенно заметно на фоне предшествующего “Преступления и наказания”, вобравшего в себя объемные фрагменты Евангелия (чтение Соней притчи о воскресении Лазаря (Ин. 11, 19-27, 32-45)). Но в таком случае использованные в “Идиоте” евангельские цитаты приобретают особое значение.

Библейский текст возникает в романе уже в первом монологе князя Мышкина в связи с проблемой смертной казни: “Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят? Надругательство над душой, больше ничего! Сказано: “Не убий”, так за то, что он убил, и его убивать? Нет, это нельзя” (8; 20). “Не убий”, восходящее к Ветхому Завету (Ис. 20, 13; Втор. 5, 17), в контексте российской христианской культуры XIX века воспринимается прежде всего как заповедь Нагорной проповеди: Мф. 5, 21. (Также см.: Мф. 19; 18; Мк. 10, 19; Лк. 18; 20). Ориентация именно на Евангелие в данном тексте Достоевского проявилась в следующем: евангельской цитатой здесь являются не только слова, заключенные в кавычки, но вся синтаксическая конструкция: “Сказано: “Не убий””. Ср. Мф. 5, 21: “Вы слышали, что сказано древним: “не убей <...>””.

Как видим, евангельский текст входит в роман в связи с образом князя Мышкина. К христианскому прототипу здесь восходит сама позиция героя и жанр творимого им текста: слова Нагорной проповеди Иисуса Христа содержатся в монологе князя Мышкина, который, в сущности, является проповедыванием о преступлении и наказании.

Этот последний момент представляется принципиальным. Ориентация на евангельский текст позволяет осознать, что в своем новом романе Достоевский продолжает и развивает проблематику романа предыдущего, проблематику “преступления и наказания”, и значимость ее в “Идиоте” столь велика, что именно с ней оказывается связанным уже первое использование евангельского текста. При этом в контексте романа канонические смыслы христианского текста и проблематика преступления и наказания вступают в своеобразный диалог, результатом которого становится как сущностно религиозное — христианское — осмысление проблематики преступления и наказания, так и определенное изменение канонических евангельских смыслов. Богословием определено, что библейское “не убий” означает: “не лишай жизни человека. Это 6-я заповедь закона, высший совершеннейший смысл которой объясняет здесь Спаситель”. Но в контексте романа Достоевского “не убий” обретает особые смыслы, будучи распространено и на вопрос о наказании за преступление, прежде всего, на вопрос о смертной казни — на наказание убийством: “Сказано: “Не убий”, так за то, что он убил, и его убивать? Нет, это нельзя”. В целом, христианские подходы к проблеме преступления и наказания — вот что заложено в первом цитировании Евангелия в романе Достоевского “Идиот”. Особый акцент при этом поставлен собственно на вопросе о наказании.

Это подтверждается и усиливается следующим обращением к евангельскому тексту. Анализируемый здесь первый монолог князя Мышкина завершается напоминанием о гефсиманских страданиях Иисуса Христа: “А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что его наверно не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит: и сильнее этой муки нет на свете. <...> Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: “Ступай, тебя прощают”. Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать!” (8; 20-21).

Этот свернутый парафраз евангельского текста — и финал монолога князя Мышкина, и его кульминация. Герой Достоевского размышляет о том, что “ужасная мука” смертной казни заключается в приговоре, им “последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно”. По мысли Достоевского, именно об этом ужасе предопределенности “Христос говорил”. См.: Мф. 26, 38-39: “Тогда говорит им Иисус: душа Моя скорбит смертельно < ...> Молился и говорил: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия <...>”. См.: также Мф. 26, 37, 42, 44; Мк. 14, 33-36, 39; Лк. 22, 41-44. Так муки Иисуса Христа оказываются вписанными в контекст проблематики преступления и наказания и становятся, фактически, духовной основой отрицания смертной казни.

Как видим, этот монолог героя вырастает на основе страшного духовного опыта самого Достоевского как “человека, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: “Ступай, тебя прощают””. “Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать” — и он начинает свой рассказ, разворачивая его не только в данный монолог героя, но и в целое романа “Идиот”. Вошедшая в беседу Мышкина с Епанчиными история человека на эшафоте еще раз подчеркивает глубоко личную, интимную основу романа: “Этот человек был раз введен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания <...>” (8; 51). Один из важных смыслов данного текста создается скрытым указанием на несоразмерность “политического преступления” (заведомо — не убийства) и назначенного наказания — “смертной казни расстрелянием”. Так Достоевский, исследовав в своем предыдущем романе “Преступление и наказание” преимущественно проблематику “преступления”, в следующем романе “Идиот” сосредоточивается на проблеме “наказания”, открыто и недвусмысленно заявляя ее при этом как свою собственную, глубоко интимную проблему, экзистенциально повлиявшую на его мировосприятие и на всю последующую жизнь. Причем именно в организованное проблемой наказания текстовое пространство и вводятся фрагменты Евангелия, и авторский контекст двух первых евангельских текстов в романе акцентирует христианские подходы к ней: “Сказано: “Не убий”, так за то, что он убил, и его убивать? Нет, это нельзя”; “Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил”. Как сказано в подготовительных материалах к “Идиоту”, “сострадание — все христианство” (9; 270). Проблема наказания разрешается христианским “состраданием” — вот, может быть, основной смысл романа. Его собственно художественным воплощением стал образ князя Мышкина как “князя Христа”.

Об этих же смыслах свидетельствует и специфическое контекстуальное использование еще одного евангельского текста в рассказе Мышкина Епанчиным о своей жизни в Швейцарии: “Дети надо мной сначала смеялись, а потом даже камнями в меня стали кидать, когда подглядели, что я поцеловал Мари” (8; 58); “Я хотел было говорить, но они в меня стали камнями кидать” (8; 60). Ср.: Ин. 8; 7: “<...> кто из вас без греха, пусть первый бросит на нее камень”. Образ Мари, этой юродивой-святой, наделенной именем, священным для христианина, стал в творчестве Достоевского своеобразным “связующим звеном” между образами Сони Мармеладовой и Настасьи Филипповны: невинная грешница, вызывающая “любовь-жалость”. Как продолжает князь Мышкин, “тут вовсе не было любви. Если бы вы знали, какое это было несчастное создание, то вам бы самим стало ее очень жаль <...> никакого-то к ней сострадания не было ни в ком!” (8; 58-59). В истории Мари ключевую роль играет тема наказания, которому ее подвергло деревенское сообщество: “Какие они на это жестокие! Какие у их тяжелые на это понятия!” (8; 59). Изображение деревни и деревенского “общинного” сознания здесь очень важно. Достоевский показывает, что жестокость наказания порождается именно таким “общинным”, иначе говоря, общественным подходом к человеку как к части определенного социума. Поцелуй же князя Мышкина — поцелуй “князя Христа”, преодолевающего побивание камнями — общественное наказание — “состраданием”.

При этом Достоевский особо подчеркивает агрессивное отношение к человеку, противопоставившему обыденным представлениям о наказании христианскую “любовь-жалость”: здесь камнями побивается прежде всего не грешница, а он сам (“камнями в меня стали кидать”). Так впервые в романе два подхода к проблеме наказания — общественный и христианский — не только сравниваются между собой, но вступают в отношения спора, в конечном счете, конфликта. Этот конфликт несет в себе, вероятно, основную проблему романа: возможна ли истинная реализация христианской позиции, в частности, христианского представления о наказании как “сострадании”, в современной земной жизни?

Один из вариантов ответа заложен здесь же, в рассказе Мышкина о своей жизни в Швейцарии, о швейцарской деревне и о Мари. Причем он вновь опирается на евангельские тексты: “Там... там были все дети, и я все время был там с детьми, с одними детьми. Это были дети той деревни <...> О боже! когда на вас глядит эта хорошенькая птичка, доверчиво и счастливо, вам ведь стыдно ее обмануть! Я потому их птичками зову, что лучше птички нет ничего на свете” (8; 57-58). В “Братьях Карамазовых” старец Зосима скажет: “Будьте веселы как дети, как птички небесные”(14; 290). Можно предположить, что данные тексты Достоевского основаны на сочетании следующих евангельских фрагментов: “Воззрите на птицы небесныя, яко не сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, и Отец ваш небесный питает их” (Мф. 6, 26); “В то время ученики приступили к Иисусу, и сказали: кто больше в Царстве небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь, и не будете как дети, не войдете в Царство небесное” (Мф. 18; 1-3). Их объединяет тема преданности земного существа своему Создателю, Божественному Промыслу Творца о нем. По мысли Достоевского, дети — естественные и непосредственные христиане, и именно это сближает с ними князя Мышкина.

Именно с детьми связано развитие конфликта между общественным и христианским отношением к наказанию: сначала, под влиянием “рассерженных” (8; 58) взрослых, они “камнями <...> стали кидать” в Мышкина и Мари, потом же, как говорит сам герой, “были все уже на моей стороне и стали любить Мари” (8; 60). Проблема наказания развела общество деревни и князя Мышкина по разные “стороны”, породила конфликт. Дети же, оказавшиеся в ситуации выбора межу противоположными точками зрения, проделали непростой путь от общинной морали к христианской любви, и это произошло в современной реальности, что для Достоевского принципиально важно. Автор отчетливо осознает сложность подобного процесса развития современного человека и поэтому в рассказ князя Мышкина в качестве духовной опоры активно вводит тексты Евангелия.

Однако не случайно “швейцарский сюжет”, посвященный победе христианских ценностей, является только прологом к роману о России и существует в нем как достаточно изолированный “текст в тексте”. Второй вариант ответа на вопрос о возможностях реализации христианской позиции в современной земной жизни связан с Россией и воплощен собственно в романный сюжет. Характерно, что князь Мышкин резко противопоставляет жизнь в Швейцарии своему будущему в России: “<...> уже переменилась вся моя жизнь. Я там много оставил, слишком много. Все исчезло. <...> Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь” (8; 64). Как указано в “Примечаниях”, здесь также присутствует “преображенный евангельский мотив”, восходящий к “глубочайшей проникнутости Христа своей миссией” (9; 434). “Я действительно, пожалуй, философ, и кто знает, может, и в самом деле мысль имею поучать...” (8; 51).

Выдержки из Евангелия в основном тексте романа немногочисленны, и большинство из них представляется возможным разделить на два типа. Первый определяется принципом повтора, а именно, здесь вновь используются определенные евангельские тексты, христианские идеи и смыслы, которые уже были введены в рассказ князя Мышкина о Швейцарии. Они вновь использованы в его монологах, хотя теперь соотнесены с такими персонажами романа, как Настасья Филипповна и Рогожин. Так тема наказания, уточненная христианской идеей сострадания, актуализируется прежде всего в смысловом пространстве этих двух героев романа.

В частности, об этом убедительно свидетельствуют следующие слова князя Мышкина о Настасье Филипповне, обращенные к Аглае, включившие в себя евангельский парафраз: “Эта несчастная женщина глубоко убеждена, что она самое павшее, самое порочное существо из вех на свете. О, не позорьте ее, не бросайте камня. <...> Мне только жаль ее, <...> я... уже не люблю ее” (8; 361-362). Вспомним слова героя о Мари: “тут вовсе не было любви <...> вам бы самим стало ее очень жаль”. Ин. 8; 7: “<...> кто из вас без греха, пусть первый бросит на нее камень”. Образ Настасьи Филипповны становится прямым продолжением и развитием образа Мари, их объединяет та особая христианская любовь-сострадание, которую испытывает к ним обеим князь Мышкин и которая заставляет его молить людей о милосердии к ним, об отказе от порицания и наказания грешницы, тем более грешницы, уже осудившей, безжалостно и бесповоротно, самое себя.

Евангельский парафраз также входит в монолог князя Мышкина, предшествующий его братанию с Рогожиным и, собственно, породивший у Рогожина мысль поменяться с Мышкиным крестами, взять у него оловянный крест солдата-“христопродавца” (8; 183). Рассказав о пьяном солдате, продавшем ему свой крест, Мышкин вспоминает слова молодой женщины-матери: “ <...> как бывает материна радость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и у Бога радость всякий раз, когда Он с неба завидит, что грешник пред Ним от всего своего сердца на молитву становится”. Это мне баба сказала <...> такую мысль, в которой вся сущность христианства разом выразилась, то есть все понятие о Боге как о нашем родном Отце и о радости Бога на человека, как отца на свое родное дитя, — главнейшая мысль Христова!” (8; 183-184). Ср.: Лк. 15, 7“Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии”. См. также: Лк. 5,11-32 — притча о блудном сыне. (См. также Лк. 15, 4-6: “Кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет ее? а нашед возьмет ее на плеча свои с радостью; и пришед домой, созовет друзей и соседей и скажет им: порадуйтесь со мною, я нашел мою пропавшую овцу”. Мф. 18; 12-13: “Как вам кажется? Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли он девяносто девять в горах, и не пойдет ли искать заблудившуюся? И если случится найти ее; то, истинно говорю вам, он радуется о ней более, нежели о девяноста девяти незаблудившихся”.)

Продолжена тема детей, тема “радости Бога на человека, как отца на свое родное дитя”, которая подчеркнута как “главнейшая мысль Христова”. Однако в связи с Рогожиным это христианская проблематика детства усложняется — и усложняется трагически — темой греха: человек, это “родное дитя” Бога, предстает здесь прежде всего грешником. Но тем знаменательнее общий пафос высказывания Мышкина, вновь, на новом уровне, возвращающий к теме “радости Бога” о кающемся “от всего своего сердца” грешнике. Эта мысль о покаянии представляется князю Мышкину истинно христианским и истинно русским ответом на вопросы о преступлении и наказании, об “осуждении” (8; 183) преступника: “<...> сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие проступки и преступления и ни под какие атеизмы не подходит; <...> всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь” (8; 184).

Второй тип евангельских текстов отличается прежде всего характером их бытования в романе: они включены не в монологи князя Мышкина, а в высказывания других героев. Причем даже самый предварительный и общий анализ данных выдержек из Евангелия свидетельствует о том, что они не связаны с проблематикой наказания, которая, в результате этого, выявляется (в рамках контекстов евангельского текста) как исключительная прерогатива мышления и мировосприятия князя Мышкина. И в то же время они занимают значимое место в религиозно-философских исканиях самого Достоевского, представляя собой определенный их этап.

Вероятно, “статья” Ипполита “Мое необходимое объяснение” является фрагментом романа, наиболее насыщенным евангельскими текстами, она сложно сочетает в себе парафраз и точные цитаты Евангелия. Ср.: 8; 338-339 — Мф. 27, Мк. 15, Лк. 23, Ин. 19. А также: “<...> если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их? Как одолеть их, когда не победил их теперь даже тот, который побеждал и природу при жизни своей, которому она починялась, который воскликнул: “Талифа куми”, — и девица встала, “Лазарь, гряди вон”, — и вышел умерший?” (8; 339). Мк. 5, 42: “И взяв девицу за руку, говорит ей: талифа куми, что значит: девица, тебе говорю, встань”. Ин. 11, 43: “<...> Лазарь, гряди вон”. Трагическое и взыскующее своего отрицания сомнение в божественном акте воскресения, организовавшее данный текст, в контексте общих религиозно-философских размышлений Достоевского восходит прежде всего к предыдущему роману писателя, в котором проблематика воскресения занимает важнейшее место. Не случайно в “Объяснение” вошла евангельская цитата из притчи о воскресении Лазаря (Ин. 11, 1-45), сущностной для “Преступления и наказания”. Если пафос воскресения первого романа “пятикнижия” в конечном счете нес в себе смыслы преодоления преступления, то сомнения в воскресении, выраженные в “Идиоте” Ипполитом, содержат в себе мысли о смертельной силе “законов” земной грешной “природы”. Иначе говоря, Ипполиту в романе, основанном на христианской идее наказания-сострадания, дано напомнить о преступлении как о грехе, который страшно правит современным миром.

Но это косвенно вновь выводит нас к проблематике наказания. Не случайно Ипполит в своем “Объяснении” обращается прежде всего к князю Мышкину. С ним же связана и последняя евангельская цитата, включенная в роман: “Лебедев <...> вздохнул и произнес: “Утаил от премудрых и разумных и открыл младенцам”” (8; 494). Ср.: Мф. 11, 25: “<...> Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам” (см. также Лк. 10, 21).

Тема “детства” князя Мышкина вновь актуализирует христианскую проблематику и христианские смыслы романа, вероятно, для того, чтобы они обрели законченное художественное воплощение в его финальных сценах, посвященных, думается, прежде всего христианской идее наказания-сострадания: “Князь сидел подле него неподвижно на подстилке и тихо, каждый раз при взрывах крика или бреда больного, спешил провесть дрожащею рукой по его волосам и щекам, как бы лаская и унимая его” (8; 507). Таково представление Достоевского о христианском отношении к преступнику, представление, которое он сам осознает трагически несовместимым с “законами природы” современного человека: его герой “уже ничего не понимал, о чем его спрашивали, и не узнавал вошедших и окруживших его людей” (8; 507).

«квадратура круга» (В.А. Туниманов) в образной системе романа (Мышкин-Рогожин-Настасья Филипповна-Аглая);

Метафора «Квадратура круга»

Математическое доказательство невозможности квадратуры круга не мешало многим энтузиастам тратить годы на решение этой проблемы. Тщетность исследований по решению задачи квадратуры круга перенесла этот оборот во многие другие области, где он попросту обозначает безнадежное, бессмысленное или тщетное предприятие.

Трагическое столкновение идеального героя с действительностью, от эпизода к эпизоду усложняющееся и обостряющееся, и составляет основной конфликт романа. Мышкин хочет помочь людям – участием, добрым словом, состраданием. «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия». Мышкин твердо верит в этот закон. Однако он беспрерывно сталкивается с «самой неожиданной практикой», заставляющей часто почувствовать, как недостаточно одного сострадания, даже если оно и «полное», как оно достигает иногда совершенно противоположного результата. Мнительный генерал Иволгин, привыкший к насмешкам и недоверию, отвергает сострадание князя; невольно и обидел Мышкин и Антипа Бурдовского; Ипполит Терентьев прав, усматривая в этом парадокс: «Вот князь хочет помочь Бурдовскому от чистого сердца предлагает ему свою нежную дружбу и капитал и, может быть, один из всех вас не чувствует к нему отвращения, и вот они-то стоят друг перед другом как настоящие враги…» (II, X).

Еще сложнее и запутаннее складываются отношения Мышкина с главными героями романа, с которыми волею судьбы связан он неразрывно. Завязывается центральный узел, образуется своего рода «квадратура круга»: Рогожин – «брат» Мышкина, Настасья Филипповна – ее «соперница» Аглая.

Красота двух женщин покорила Мышкина. Он любит Аглаю Епанчину, но он любит и Настасью Филипповну - любовью-жалостью. Мышкин мечется между ними. Он разрывается между простым человеческим чувством мужчины к женщине и бесконечным состраданием. Настасья Филипповна любит его, но, стыдясь своего позора и нечистоты; бежит от князя к Рогожину. Аглая, ревнуя к Настасье Филипповне, отступается от него.

Таким образом, его "неотмирность" и чистота становятся катализатором разлада.

Амбивалентный характер – сочетание красоты с безобразием – носит и образ Сократа (см. его характеристику Алкивиадом в платоновском «Пире»), в духе карнавальных снижений построены и самохарактеристики Сократа как «сводника» и «повивальной бабки».

О лексеме “князь” в произведениях Достоевского писалось немало, не так давно рассмотрению этой проблемы специально была посвящена уже цитированная нами статья Н. Т. Ашимбаевой. И вот на что обращает внимание исследователь: “…в Библии слово “князь” по преимуществу обозначает сильных мира сего, военачальников, тех, кто наделен реальным, земным владычеством над людьми: “Он укрощает дух князей, он страшен для царей земных” (Пс. 75, 13); “Восстали цари земные и князи собрались вместе на Господа и на Христа Его” (Деяния. 4, 26). К Евангелию от Иоанна восходит выражение “князь мира сего” (Ин. 12, 31; 14, 30; 16, 11). И, наконец, в евангельской притче об изгнании бесов и исцелении бесноватого больного… есть выражение “князь бесовский”: “А фарисеи говорили: Он изгоняет бесов силою князя бесовского” (Мф.: 9, 34). <…> Черты кротости и всепрощения <…> в библейских текстах к слову “князь” не относятся…”. В то же время, как справедливо отметил К. А. Степанян: “…в Книге пророка Исайи слово “князь” отнесено к Христу: “Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий: на живущих в стране тени смертной свет воссияет. <…> Ибо младенец родился нам — Сын дан нам; владычество на раменах Его, и нарекут имя Ему: Чудный, Советник, Бог крепкий, Отец вечности, Князь мира” (9, 2; 9, 6)”.

Таким образом, в сочетаниях “князь Мышкин” и “Лев Мышкин” налицо явный параллелизм и удвоение смысла. А если вспомнить еще, что обе пары именований содержат в себе один и тот же амбивалентный элемент: в первом случае — “князь”, во втором — “Лев”, обозначающий и Христа, и антихриста, то мы неизбежно получаем удвоенную двусмысленность имени.

Обобщая все сказанное, подведем некоторый предварительный итог, позволяющий увидеть сущность героя через имя его еще до всякого анализа образа как такового.

Итак, главное действующее лицо в романе “Идиот” — князь Лев Николаевич Мышкин. Собственно, и весь роман начинается с того, как произносится это имя, имя, заключающее в себе, прежде всего, многократно повторяемый мотив смерти (“лев”, “мышь”), мотив нечистоты и бесовства (“мышь”), мотив “ловли” (Лев Мышкин), подчеркнутый мотив “веры в разум”, рационализм (Николаевич), мотив христианской ереси (Лев Николаевич), мотив неудачника-строителя храма Богородицы (Мышкин) и, наконец, мотив двусмысленной духовной природы (“лев”, “князь”). Впрочем, любая двусмысленность — из сферы “вероятного”, ее реальное содержание всегда определенно однозначно.



1. Идейный замысел и две редакции романа
Учебный материал
© nashaucheba.ru
При копировании укажите ссылку.
обратиться к администрации